Марина Черносвитова - К истокам русской духовности. Этюды
Вот тогда-то, уже 7 января 1917 года Ширяевец и пишет свое подробное письмо на эту записку Ходасевича.
«Многоуважаемый Владислав Фелицианович!
Очень благодарен Вам за письмо Ваше. Напрасно думаете, что буду «гневаться» за высказанное Вами, – наоборот, рад, что слышу искренние слова.
Скажу кое-что в свою защиту. Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?.. И что прекраснее: прежний Чурила в шелковых лапотках, с припевками, да присказками, или нынешнего дня Чурила, в американских щиблетах, с Карлом Марксом или «Летописью» в руках, захлебывающийся от открываемых там истин?.. Ей-Богу, прежний мне милее!.. Знаю, что там, где были русалочьи омуты, скоро поставят купальни для лиц обоего пола, со всеми удобствами. но мне все же милее омуты, а не купальни… Ведь не так-то легко расстаться с тем, чем жили мы несколько веков! Да и как не уйти в старину от теперешней неразберихи, от всех этих истерических воплей, называемых торжественно «лозунгами»… Пусть уж о прелестях современности пишет Брюсов, а я поищу Жар-Птицу, пойду к Тургеневским усадьбам, несмотря на то, что в этих самых усадьбах предков моих били смертным боем. Ну, как не очароваться такими картинками?.. (далее следует полностью стихотворение С. Клычкова «Мельница в лесу», которое Ходасевич опускает – Е. С., М.Ч.).
И этого не будет! Придет предприимчивый человек и построит (уничтожив мельницу) какой-нибудь «Гранд-отель», а потом тут вырастет город с фабричными трубами…. И сейчас уж у лазоревого плеса сидит стриженая курсистка, или с Вейнингером в руках, или с «Ключами счастья».
Извините, что отвлекаюсь, Владислав Фелицианович. Может быть, чушь несу я страшную, это все потому, что не люблю я современности окаянной, уничтожившей сказку, а без сказки какое житье на свете?..
Очень ценны мысли Ваши, и согласен я с ними, но пока потопчусь на старом месте, около мельниковой дочери, а не стриженой курсистки. О современном, о будущем пусть поют более сильные голоса, мой слаб для этого»…
«…Отлично знаю, что такого народа, о какой поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет».
Оставим на время без комментариев это письмо и пойдем дальше, куда поведет нас логика нашего повествования – к Шукшину.
Е. Евтушенко на смерть Василия Макаровича написал следующее:
«В искусстве уютно
быть сдобною булкой французской,
Но так не накормишь
ни вдов, ни калек. ни сирот.
Шукшин был горбушкой
с калиною красной вприкуску,
Черняшкою той,
без которой немыслим народ.
Шли медленно к гробу
почти от Тишинского рынка.
И воздух, дыханьем колышим,
чуть слышно дрожал.
Как будто России
и совести нашей кровинка —
Весь в красной калине
художник российский лежал.
Когда мы родились
с российской закваской мужицкой,
Нас тянет к природе,
к есенинским чистым стихам.
Нам с ложью не сжиться
в уюте ужей не ужиться,
и сердце, как сокол,
как связанный Разин Степан.
Искусство народно,
когда в нем не сахар обмана,
а солью родимой земли
просолилось навек.
…Мечта Шукшина
о несбывшейся роли Степана
взбугрилась, как Волка, на миг
подо льдом замороженных век».
В этих «гастрономических» стихах нет правды о Шукшине, нет о нем и боле. Хорошо, что «живот» и «жизнь» по-русски – синонимы. Есть в них то, что, перефразируя Шукшина самого, «мясом приросло» к его имени – «мужик», «народ», «Россия», «родная земля». И имя Есенина в этой же спайке.
В неоконченном очерке (статье), написанном в 1967 году по заданию «Правды», В. М. Шукшин теряется в поисках мучительных для него ответов, почему молодежь уходит из современного села? И со свойственной ему способностью додумать думу до конца, он неожиданно пишет: «Ведь, в сущности, распался целый крестьянский род. Сам себе, совсем уж по наивному (или «под наив»), задает вопрос: «А могли бы они снова собраться?» В этом вопросе, скорее, лишь желание Шукшина, чтобы так было, чтобы крестьянская родословная была бы восстановлена самой жизнью10. В этом его эмоциональное и личностное отношение к процессам, происходящим в деревне. Молодежь уходит… от земли. Это больше, чем покинуть Родину. Эмигрант может вернуться на свою Родину, если не порывает с ней духовно. Тот, кто уходит с земли, в точном смысле этих слов, порывает со своей родословной, меняет свою сущностную ипостась. Конечно, многое в жизни «требует жертв», больших жертв и потерь. Не случайно в этом же году, написав «Монолог на лестнице», Василий Макарович предельно сближает интеллигента с «подвижничеством». Несомненно, есть внутренние мостки между логикой, объясняющей (а, значит, оправдывающей) уход с земли и духовное служение своему народу, как подвиг и жертва. Только таким образом можно оправдать покидающих землю. Но только частично. Это прочувствовал Шукшин на своем собственном жизненном опыте. Он ведь тоже покинул свою «малую Родину», и его, Василия Макаровича Шукшина, «крестьянский род» распался. Совсем незадолго до своей смерти он пишет («Монолог на лестнице»): «Так у меня вышло к сорока года, что я – ни городской до конца, ни деревенский уже». Ни два, ни полтора, – говорят о таком положении в народе. «Ужасно неудобное положение, – поясняет Шукшин. – Это даже – не между двух стульев, а скорее так: одна нога на берегу, другая в лодке… Долго в таком состоянии пребывать нельзя, я знаю – упадешь». Здесь идет речь о нравственном неудобстве, а в конечном итоге – о духовности человека, его моральном статусе.
От «Вопросов самому себе» перенесемся, однако, к рассказам Василия Шукшина. Но сразу же подчеркнем, что принципиально согласны со многими авторами (С. Залыгин, В. Распутин, В. Горн и др.), которые не разделяют традиционно В. М. Шукшина, как конкретного человека, личность, его как автора художественного произведения и его литературных героев, ставят смысловые акценты на то, что есть общего между этими тремя ипостасями. В этом мы поддаемся великому соблазну отождествления человека-творца, субъекта творчества и его, так сказать, «продукта». С Есениным, как мы говорил выше, такая логика приводит к трагическому выводу. Все же, думаем, что, играя в своих героев, Шукшин работал все под тот же наив и таким образом «зашифровывался».
Итак, в «Дяде Ермолае» (1971 г.) читаем: «Теперь, много-много лет спустя, когда я бывают дома и прихожу на кладбище помянуть родных, я вижу на одном кресте: «Емельянов Ермолай… вич».
Еромлай Григорьевич, дядя Ермолай. И его тоже поминаю – стою над могилой, думаю. И дума моя о нем – простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка, простая дума». Остановимся на этом месте и вспомним о распавшемся крестьянском роде. А ведь здесь, на кладбище, все тут! Читаем дальше: «Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что, был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или – не было никакого смысла, а была работа, работа…». Конечно же, это размышление Василия Макаровича не только об этих, дорогих и хорошо знакомых ему людях. Нет. Это его дума все о том же целом крестьянском роде. Вот поэтому он и «додумать ее не умеет». Дальше он пишет: «Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей… Вовсе не лодырей, нет, но… свою жизнь они понимают иначе (ниже мы поясним, что здесь Шукшин имеет в виду – Е.С., М. Ч.). Да сам я ее понимаю иначе! Но только когда смотрю на их холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее? Не так – не кто умнее, а кто – ближе к Истине. И уже совсем мучительно – до отчаяния и злости – не могу понять: а в чем Истина-то? Ведь это я только так – грамоты ради, и слегка из трусости – величаю ее с заглавной буквы, а не знаю – что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем? Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их». Еще раз… «Люблю этих, под холмиками. Уважаю». Это о тех, кто остался с землей, пусть хотя бы таким образом, что остался в своей земле навечно. Это все к тому же, «распавшемуся крестьянском роду», и еще к одному, по-русски проклятому вопросу, почему молодежь уходит из села, и что из этого происходит? Нет, не в бытовом отношении (на этот счет Шукшин говорит определенно и однозначно, когда деревня теряет труженика, город приобретает… «мещанина… существо… беспрерывно, судорожными движениями сокращающееся в сторону «сладкой жизни», или «хама», а, так сказать, в бытийственном смысле. «От сравнений, от всяких «оттуда-сюда» и «отсюда-туда», невольно приходят мысли не только о «деревне» и о «городе» – о России», – пишет Шукшин в «Монологе на лестнице»). Распадается село? Россия? Громадная общность людей?
Конечно же, речь идет о народности и духовности нашей, когда В. М. Шукшин оперирует понятиями «город», «деревня», «крестьянский род», «земля», «интеллигент». И здесь, попутно скажем, и такими понятиями, как мода и обычай (читай: «Мода – это чисто человеческое „изобретение“, возникло с людьми и с людьми умрет… там, где решаются коренные вопросы бытия, мода молчит», «Обычай не придумаешь, это невозможно»).